Амстердам - Страница 32


К оглавлению

32

В таком идиоматически насыщенном языке, как английский, возможности для неправильного истолкования возникают то и дело. Простым переносом ударения глагол превращается в существительное, действие – в предмет. Вроде того, как пасть в борьбе в два счета может обернуться пастью зверя. И с предложениями то же, что со словами. То, что Клайв имел в виду в четверг и отправил по почте в пятницу, значило: Ты заслуживаешь увольнения. Во вторник же, после отставки, Вернон не мог прочесть это иначе, чем: Ты заслуживаешь увольнения. Приди открытка в понедельник, он мог бы прочесть ее иначе. Такова была комическая сторона их судьбы; лишняя марка сослужила бы обоим добрую службу. С другой стороны, возможно, что никакого иного исхода их история и не могла иметь; и в этом состояла их трагедия. Раз так, Вернон по ходу дня должен был утвердиться в своей озлобленности и очень кстати вспомнить о договоре, заключенном ими совсем недавно, и об ужасных обязанностях, из него вытекавших. Ибо Клайв явно лишился рассудка, и надо было что-то предпринимать. Эту решимость в Верноне подкрепляла мысль, что в то время, когда мир обходился с ним плохо, когда жизнь его рассыпалась в прах, хуже всех обошелся с ним старый друг – и это непростительно. И безумие. У тех, кто растравляет себя мыслями о несправедливостях, бывает так, что жажда мести полезно соединяется с чувством долга. Текли часы; Вернон несколько раз брал номер своей газеты и читал о медицинском скандале в Голландии. Позже днем он сам навел кое-какие справки по телефону. Опять незанятые текли часы; он сидел на кухне, пил кофе, размышлял о крахе своих жизненных планов и думал, не позвонить ли Клайву с притворным предложением мира, чтобы напроситься в Амстердам.

3

Все ли предусмотрено? Все ли он запомнил? В самом ли деле это законно? Такими вопросами задавался Клайв в салоне «Боинга-757», стоявшего в морозном тумане на северном краю Манчестерского аэропорта. Обещали улучшение погоды, и пилот хотел сохранить за собой место в очереди на взлет, поэтому пассажиры сидели в тишине, утешаясь напитками с тележки. Клайв заказал кофе, бренди и шоколадку. Он сидел в пустом ряду у окна и сквозь разрывы в тумане видел другие лайнеры, в ломаных сходящихся очередях жадно ждавшие старта; было что-то хмурое, грубое в их формах: щели глаз под крохотными мозгами, короткие недоразвитые руки, приподнятые закопченные задницы – такие твари не способны питать симпатию друг к другу.

Ответ был: да, все изучено и спланировано детально. Это должно совершиться, и он испытывал возбуждение. Он сделал знак улыбчивой девушке в нахальной шляпке; она, казалось, была в восторге от его решения выпить вторую карликовую и счастлива ему подать. В общем и целом, учитывая, что ему пришлось перенести, и какое испытание его ожидает, и неизбежное головокружительное ускорение предстоящих событий, он чувствовал себя неплохо. Первые часы репетиций он пропустит, но слушать, как оркестр ковыляет по новому произведению, – удовольствие маленькое. Имело бы смысл вообще пропустить первый день. Банк заверил его, что везти в портфеле десять тысяч долларов США не противозаконно и в аэропорту Схипол давать объяснения не придется. Что касается полицейского участка в Манчестере, то с этим он разобрался, на его взгляд, четко, обращались с ним уважительно, и он чуть ли не скучал сейчас по этой суровой, бодрящей атмосфере и замотанным людям, с которыми так славно сработался.

Когда Клайв в отвратительном настроении прибыл с вокзала – всю дорогу от Лондона он ежеминутно проклинал Вернона, – сам главный инспектор вышел в дежурную комнату встречать знаменитого композитора. Он был ужасно благодарен Клайву за то, что тот приехал в такую даль помочь следствию. И все, казалось, ничуть не были раздосадованы тем, что он не объявился раньше. Наоборот, все только рады, – говорили ему разные полицейские, – что он окажет содействие в этом деле. В первой беседе, когда Клайв давал показания, два детектива поняли, по их словам, как, должно быть, трудно сочинять симфонию к сроку, в состоянии гонки, и перед какой дилеммой очутился он там, стоя за скалой. Им было очень интересно вникнуть в трудности, связанные с сочинением наиважнейшей мелодии. Не мог бы он напеть ее? Конечно, он мог. Время от времени один из них говорил что-нибудь вроде; «А теперь попробуем еще раз вернуться к тому, что вам запомнилось в этом человеке». Оказалось, что главный инспектор пишет дипломную работу по английской литературе в Открытом университете и в особенности интересуется Блейком. В столовой, за сандвичами с беконом, выяснилось, что инспектор помнит все «Древо яда» наизусть, и Клайв позволил себе рассказать о том, что в 78-м году положил это стихотворение на музыку, а в следующем году она исполнялась на Альдебургском фестивале при участии Питера Пейрса и с тех пор больше ни разу. Там же в столовой, на двух составленных стульях, спал полугодовалый младенец. Молодая мать отходила после запоя в камере на нижнем этаже. Весь первый день Клайв слышал ее жалобные крики и стоны, долетавшие из облупленной лестничной клетки.

Его допустили в сердце участка – туда, где людям предъявляли обвинение. Ранним вечером, перед тем как снова дать показания, он стал свидетелем драки возле стола дежурного сержанта: рослый потный парень с бритой головой был пойман в чьем-то саду с болторезом, отмычками, ножовкой и кувалдой, которые он прятал под пальто. Парень твердил, что он не взломщик и ни в какую камеру не пойдет. Когда сержант сказал, что взломщик и пойдет, парень ударил одного из констеблей в лицо, после чего был свален на пол двумя другими констеблями, закован в наручники и уведен. Никто особенно не разволновался, даже полицейский с разбитой губой; Клайв же схватился за грудь, чтобы утишить сердцебиение, и вынужден был сесть. Позже патрульный принес бледного, безмолвного четырехлетнего мальчика, которого нашли бродящим по стоянке возле захудалой пивной. Потом за ним пришло в слезах ирландское семейство. Пришли, жуя волосы, две девушки-близняшки, искать защиты от буйного отца; их встретили шутками, как хороших знакомых. Женщина с окровавленным лицом подала жалобу на мужа. Очень древняя черная дама, сложенная остеопорозом вдвое, была выгнана невесткой из дому и не знала, куда податься. Приходили и уходили социальные работники, с виду такие же незадачливые и такой же уголовной внешности, как их подопечные. Все курили. В люминесцентном свете все выглядели больными. Было много обжигающего чая в пластиковых чашках, много криков, и привычной бесцветной ругани, и потрясаний кулаками, которых никто всерьез не воспринимал. Это была одна большая несчастная семья с ее домашними проблемами, по природе своей неразрешимыми. И здесь была семейная гостиная. Клайв съежился за кирпично-красным чаем. В его мире редко кто-нибудь повышал голос, поэтому за вечер он изнемог от волнений. Почти каждый представитель публики, приходившей сюда – добровольно или нет, – был бледен, и у Клайва сложилось впечатление, что главное занятие полиции – разбираться с разнообразными и непредсказуемыми последствиями нищеты, и занималась она этим гораздо терпеливее, чем смог бы он, – и без брезгливости. Подумать, что когда-то он называл их свиньями и доказывал во время своего трехмесячного флирта с анархизмом в 1967 году, что они – причина преступности и однажды станут ненужными. Все время, что он был здесь, с ним обходились вежливо и даже почтительно. Казалось, он им нравится, этим полицейским, и Клайв спрашивал себя, а нет ли в нем таких качеств, которых он прежде за собой не замечал, – спокойных манер, тихого обаяния, внушительности, быть может. На другое утро, спозаранку, когда его пригласили для опознания, он был полон решимости никого не подвести. Его вывели во двор, на стоянку патрульных машин, и там у стены уже были выстроены человек десять.

32